Портрет не отозвался. В резком, беспощадном свете лампы он выглядел как-то жалко — грубоватые мазки, сумасшедшие декорации и напыщенная женская фигура. Но холст гладкий, даже слишком; Джонкиль коснулась его рукой.
— Спи, — сказала она портрету и погасила лампу, точно терпеливо обращаясь к неугомонному ребенку.
Наступила настоящая тьма, и в этом безлунном непроглядном мраке тишина палаццо подкралась под самые двери комнаты, где ночевала Джонкиль. Но она не боялась и хладнокровно представляла себе, как старый Иоганнус бродит туда-сюда в стоптанных комнатных туфлях. Звездочет полагал, будто увидел в телескоп поверхность планеты Венеры, и потому написал портрет-аллегорию, Венеру в образе женщины. Да, серебряная маска — такая же аллегория, как богиня Венера, выложенная на мраморном полу или нарисованная на плафоне в гостиной.
Джонкиль представила себе Иоганнуса в его кабинете, среди алхимических колб, реторт, инкунабул, свитков — всего этого изначального алхимического хаоса, который потом породил стройное совершенство творения. Она рассматривала старика-звездочета и его кабинет отстраненно — пыль, копоть, кляксы пролитых чернил и настоев, почерневшие черепа, алембики, в которых завелась плесень.
Иоганнус писал на пергаменте, гусиным пером.
Писал по-латыни, а она, хотя и изучала латынь для своих исследований, не могла разобрать его запутанный почерк и тайные сокращения, принятые среди алхимиков той эпохи. Но потом зазвучали слова, и Джонкиль проникла в их смысл. Слушать было скучновато, но она слушала. Джонкиль не удавалось вспомнить, когда она успела включить эту голографическую запись и, главное, почему.
— Итак, на сорок третью ночь я наблюдал целый час, и вот облако расступилось, и явилось предо мною лицо планеты. И зрел я большие моря, или же то было одно большое море, а в нем острова, подобные серебру, изрытому щербинами. И зрел я горы. И падал на все это желтый отсвет из облаков…
Джонкиль и сама не понимала, отчего не остановит запись. Это было скучно, скучно, скучно! Но она забыла, куда запихнула электронный путеводитель, а без него выключить голограмму невозможно.
— Семь ночей, ночь за ночью, я наблюдал небеса в телескоп, и каждую ночь раздвигались облака, точно белые колена, и представала предо мной ее нагота.
Чтобы выключить запись, надо найти электронный путеводитель, подумала Джонкиль, а для этого надо подняться с постели. Но постель так мягка, шелковые простыни льнут к коже, и вставать не хочется…
— И вот на восьмую ночь случилось небывалое. Я наблюдал, но и за мной наблюдали тоже. Рядом со мной присутствовало некое создание, наделенное разумом, оно ощущало мой безмолвный призыв и добралось до меня. Я и предположить не мог, что подобное возможно. Я видел пред собой лишь изображение планеты в миниатюре, но она видела меня целиком, видела, где я и что собой представляю, видела до каждого атома. Ощутив это, я отпрянул от телескопа и поспешно закрыл его. Но, мнится мне, было уже слишком поздно. Это существо каким-то образом перенеслось сюда, в наш мир. И теперь оно со мной, незримое, неслышное, — я знаю, оно здесь. Оно в неподвижном воздухе, в ночной тишине. Как мне быть, что же мне делать?
Голографическая запись погасла. Джонкиль лежала на массивной кровати в маленькой комнате за гостиной. Дверь была заперта. Но Джонкиль ощущала, что не одна, чуяла чье-то незримое присутствие рядом с кроватью. Она медленно повернула голову на подушке — посмотреть, кто же с ней рядом.
Чья-то рука гладила коротко стриженные волосы Джонкиль. Ласка… Приятно… Джонкиль почувствовала себя кошкой, которую почесывают за ушком. Томно, разнеженно улыбнулась. Знакомое ощущение… Точно просыпаешься в первый день каникул, и мама садится на край постели поболтать, и спешить некуда. Но здесь, в темной комнате палаццо, рядом с ней была не мама, а какая-то удивительная дама… Джонкиль где-то ее уже определенно видела, но только вот вспомнить бы где. Может, встречала где-то в городе, ведь в нем обитают чудаки-одиночки — прогуливаются в бирюзовых сумерках на закате или в орхидейной дымке рассвета, когда над лагуной висит утренняя звезда. Знакомый облик — высокая, стройная, гибкая, в просторном голубом одеянии… А какие волосы! Шелковый белокурый водопад струится по спине и плечам, укрывает упругие груди, обрисованные голубой тканью, спадает ниже талии, на узкие бедра и плоский живот и ниже, ниже, там, где русалочье раздвоение меж ее ног…
— Привет, — сказала ночной гостье Джонкиль.
Женщина едва приметно качнула головой — заколыхались белокурые шелка. Это означало призыв к молчанию. Это означало — нам с тобой слова ни к чему. Но на лице гостьи мелькнула ответная улыбка — скользнула по губам и пропала, точно облака на небе. Эта улыбка одновременно и манила, и успокаивала. Темные, непроницаемо темные глаза устремились на Джонкиль с пристальной, какой-то жестокой нежностью. Джонкиль уже случалось ловить такие взоры, ей ведом был их тайный смысл, и теперь по ее телу пробежала необоримая дрожь, и она устыдилась себя. Отозваться так пылко и так скоро… Но женщина уже склонилась над ней так низко, что ее лунное лицо расплывалось перед глазами Джонкиль, а белокурая грива щекотала кожу девушки. Прикосновение губ — уверенное, властное… «Да, о да», — беззвучно ответила Джонкиль.
Женщина по имени Ионинна накрыла Джонкиль своим телом, придавила к постели всей тяжестью, и Джонкиль лежала распластанная и беспомощная, но эта беспомощность была ей сладостна и желанна. Воля ее таяла, ей и пальцем было не шевельнуть, да и зачем? А руки Ионинны уже скользили по телу Джонкиль, уже ласкали ее груди, осваивали холмики и впадинки, так нежно, так неторопливо… Джонкиль трепетала. Обтянутые голубым шелком бедра мягко терлись о тело Джонкиль, наплывали, как волна, и Джонкиль изнемогала и таяла под этим нажимом, и выгибала спину, подаваясь навстречу. Она закрыла глаза и не думала ни о чем, лишь о том, что тело ее, не спеша, движется к сверкающей конечной точке, а руки незнакомки гладят, ласкают, нежат, проникают, щекочут, а русалочий хвост прижимается все теснее, и вот в ушах уже шумит прибой. Ионин-на целовала и целовала Джонкиль, и та ощутила, будто тело ее плавится, перетекает в тело ночной гостьи, растворяется в ней без остатка, и даже сил кричать нет. А потом Джонкиль — распростертую, беспомощную — накрыла сладостная и мощная волна, и еще, и еще, и каждая новая волна словно смывала и уносила какую-то часть ее «я». А когда ничего не осталось, Джонкиль пробудилась в непроглядной тьме и полнейшей тишине, и на ней, точно крышка, лежало что-то твердое, но почти невесомое, и золоченая рама холодила тело Джонкиль. Потрет упал прямо на нее и укрыл ее с головы до пят.